Несколько лет назад Броуди Ноеншвандер приезжал в Москву на конференцию «Серебро набора», а этим летом, в августе, возвращается в столицу c перформансом, который пройдёт на дизайн-заводе Флакон. Броуди Ноеншвандер излучает энергию, он постоянно движется, творит и вдохновляет людей вокруг себя. В первую очередь он — мыслитель, человек чувствующий и размышляющий, и так получилось, что его призванием стала каллиграфия. Наташа Мозз поговорила с Броуди Ноеншвандером о его экспериментах, культуре письма и месте каллиграфии в современном мире.
Вы уже практически неделю в Москве, как вам нравится город? Таким вы ожидали его увидеть?
Я забыл, какой он огромный — должно быть, самый большой город в Европе, и столько исторической архитектуры сохранилось! Большой театр, например, который вдвое больше своих европейских собратьев… Здесь приятно гулять, я чувствую себя как в очередном европейском городе. Да, Москва трансформировалась в типичный дружелюбный западноевропейский город общества потребления. В 70-х тут не было ничего — не было магазинов, в ресторанах было одно блюдо на выбор, поэтому превращение просто потрясает. Я не знаю, как в других частях страны, но в столице, судя по всему, дела идут прекрасно.
Как проходит ваш мастер-класс «Каллиграфическая линия» в рамках конференции «Серебро набора»? Что вы можете сказать о студентах?
Студенты меня удивили, рассказав о русском каллиграфическом сообществе. Я и не подозревал, что это такое мощное культурное движение, что здесь так много каллиграфов — профессионалов и любителей, что существуют разные школы и так далее. Что сотни, а может, даже тысячи людей по всей стране занимаются каллиграфией. Я думал, что это у нас в Бельгии много каллиграфов, но, кажется, тут их ещё больше. И уровень высокий. Хотя это неудивительно: судя по моему опыту, у жителей восточноевропейских стран хорошо развито чувство графики. Достаточно вспомнить великолепные польские плакаты или футуризм и конструктивизм в России.
Как вам кажется, в чём русские студенты оказались сильнее — в традиционных техниках или в том, как они мыслят?
У меня создалось впечатление, что они очень сильны в традиционных аспектах каллиграфии, и — чего я совсем не ожидал — это основано на письме остроконечным пером. Потому что, как мне объяснили, во время петровской реформы письма остроконечное перо было главным инструментом, и это определило дальнейшее развитие русской каллиграфии. То есть это молодая традиция, возникшая в XVIII веке, когда новые идеи пришли на смену дореформенным обычаям.
На моих занятиях студенты выполняли упражнения на выражение эмоций или определённых графических концепций при помощи письма. У них это замечательно получалось, в комнате было ощущение настоящей поэзии. Но я до сих пор не совсем понимаю, почему они думали, что им нужен я, чтобы научить чему-то в современной каллиграфии. Я могу научить экспрессивнее использовать инструмент. Но на самом деле главное, чему я могу научить, — это смотреть на процесс письма в целом как на искусство создания текста. То есть сделать шаг в сторону от каллиграфии как техничного, ремесленного процесса, основанного на исторических традициях, ближе к чему-то, основанному на мысли. Как современные художники: в основе их работ концепция, исследование, и для них искусство — это форма самовыражения или анализ современной жизни.
Правда ли, что фильм «Записки у изголовья» до сих пор остаётся тем самым проектом, на который обращают больше всего внимания?
Интерес к этому проекту в каллиграфическом мире понятен. Каллиграфия на человеческом теле — это что-то необычное, все хотят знать, как в такой ситуации сделать хорошую композицию, что чувствуешь, когда пишешь на теле Вивьен Ву. Вообще-то, с графической и каллиграфической точек зрения у «Записок» полно проблем. У меня был всего час или два на то, чтобы расписать всё тело. Когда я заканчивал, то часто думал: «Ах, я мог бы сделать лучше вот тут, и тут нужно было по-другому», но у меня никогда не было шанса что-либо переделать. Тело расписано, и актёр отправлялся на съёмочную площадку. Так что приходилось осваиваться на лету, мои возможности были ограничены жёсткими условиями съёмочного процесса.
Оглядываясь назад, я чаще всего думаю: «Что ж, это был интереснейший процесс, я многому научился, но это не лучшая моя работа». Многое, чему я тогда научился, я впоследствии использовал в других работах, гораздо более интересных. Если бы я только мог заставить людей искусства заинтересоваться ими, а не «Записками у изголовья»…
Чем отличается работа над проектом для фильма? Было ли что-то необычное или сложное?
Мне было очень интересно, потому что на площадке были потрясающие люди. Команда Гринуэя — лучшая, они знают всё об освещении, гриме, сценографии. И, так как они голландцы, они прекрасно знают, как творить чудеса в рамках небольшого бюджета. Я многому научился. Когда всё уже было готово к съёмке — сцена, свет, камеры — и оставалось лишь пригласить актёров, картина, открывающаяся нам, завораживала. Я сказал Гринуэю: «Знаешь, нам вовсе не обязательно это снимать, давай просто тут постоим и посмотрим». Это была настоящая, самодостаточная красота, а не просто материал для создания хорошего кадра. Эти сцены могли бы выставляться как художественные инсталляции.
И ещё мне нравилось обсуждать с Питером его идеи и замыслы. Эти разговоры привели меня к пониманию новых возможностей в каллиграфии, которые я исследовал в последующие годы. А недостаток времени не только мешал работе, но и вдохновлял. Я должен был быстро проработать идею и сразу переходить к следующей. По вечерам я возвращался в свою комнату совершенно измученным, но, несмотря ни на что, должен был подготовить наброски для следующего утра.
Как вы готовились?
У меня была форма, стандартная форма тела — лицевая и задняя части, тексты, написанные Гринуэем и переведённые на японский. И мне ассистировала японский каллиграф Юки. Я смотрел на текст и говорил: «Эти иероглифы на левую руку, эти на правую, эти на спину, а эти на ноги» (у меня были и английские версии текстов). Юки подсказывала, где логичнее сделать переносы в тексте. Было понятно, что, например, на руке будет двенадцать знаков в два ряда, и мы рисовали сетку из двенадцати ячеек. Когда на следующий день мы приходили на площадку, я рисовал сетку на теле актёра белым карандашом, а Юки писала иероглифы. Я размечал сеткой всё тело, думая о графических контрастах. Хотелось, чтобы где-то были большие знаки, где-то маленькие, где-то жирные, а где-то светлые. Типографический контраст жирного, полужирного и светлого.
Очень западный подход.
Да, я использовал абсолютно западный типографический подход к формированию композиции. Использовал сетку для традиционной японской каллиграфии, оставляя место для красных печатей и заглавий из настоящего золота, которые так нравились Гринуэю.
Многие ваши проекты связаны с видео — видеоперформансы, инсталляции, фильмы. И в отличие от статичных жанров здесь играет роль не только конечный результат, но и процесс, появляется дополнительный фактор времени, нужно думать о движении. Приходилось ли вам контролировать, например, скорость движения пера в кадре в зависимости от динамики видео?
Я бы сказал что у этого вопроса есть два аспекта. Один — это перо и его движения для камеры, другими словами, перо как актёр. В наших первых проектах с Гринуэем мы обнаружили, что легче всего снимать, когда передо мной стоит монитор. Фокус камеры был очень узким, нельзя было выходить за границы даже на три миллиметра. Я быстро научился смотреть на кадр в мониторе, а не на перо, и думать о нём как о графическом объекте целиком.
Если говорить о втором аспекте — как выстраивать фильм как целое, — не думаю что у меня подходящий тип мышления. У меня нет способностей кинорежиссёра, хотя я понимаю текст в движении. А вот Гринуэй думает фильмами, хотя… на самом деле нет. Он думает последовательностью сцен, картина за картиной. Тарковский думает о всём фильме целиком и о динамике в нём. Каллиграфия — это тоже кинетический процесс, только гораздо более ограниченный. Я понимаю её энергию, и мне кажется, что умею работать с подобным кинетическим искусством. Возможно, каллиграфия для камеры даже лучше, чем просто на бумаге.
То есть если обычно нет необходимости, например, замедляться или ускоряться в процессе, то для камеры приходится думать об этом.
Да, для камеры это обязательно, потому что она про скорость. И, кстати, звук. Если записывать звук пера во время съёмки, его можно использовать как голос актёра. Ещё можно работать с количеством чернил — сделать огромную лужу, которая будет играть бликами. А, например, когда тушь в пере заканчивается и след от него начинает затухать, возникает ощущение отчаяния. То есть различные возможности пера можно использовать как актёрские приёмы.
Я бы хотела поговорить о связи каллиграфии и дизайна. Каллиграфию обычно относят к искусству, а не к дизайну (если мы говорим о дизайне, в котором форма следует функции). Какое место занимают ваши работы относительно этих двух миров?
Что ж, если дизайн — это то, о чём вы говорите, то я определённо не дизайнер. Моя проблема в том, что я всегда был в какой-то промежуточной зоне между каллиграфией и искусством. Меня больше всего интересовали проекты, в работе над которыми я мог использовать своё увлечение историей искусств и, скажем так, понимание европейской культуры с исторической точки зрения. Не знаю, правда, делает ли это их искусством. Например, мой проект для собора в Бельгии — видеоинсталляция в башне. Зрителю приходится преодолеть 500 ступенек, чтобы забраться на самый верхний уровень, и там его встречала видеоинсталляция с музыкой. Обстановка — верхушка башни, церкви, колокольня, колокола. То, как время воспринималось в Средние века. То, как они делили время, отражало движение сфер, гармонию вселенной, там был Бог, и всё это слои смыслов. Я мог бы бесконечно говорить об исторических, художественных и религиозных ассоциациях, которые вдохновили меня на этот проект. Но о зрителе я, честно говоря, не сильно задумываюсь, когда работаю.
Иногда кажется, что в мире каллиграфии создавать что-то красивое, не сильно задумываясь об идее или концепции, — обычное дело. Но это определённо не то, чем занимаетесь вы.
Большинство каллиграфов совершают ошибку, предполагая, что хорошо, технично написанных букв достаточно и что именно это красиво. Если у буквы О идеальные изгибы — она красивая. Каллиграфия — это медиум, а не вещь в себе, она должна служить некой цели. Её надо использовать, как художник использует цвета или режиссёр использует актёров и другие средства, чтобы выразить что-то. Не бывает формы лучше или хуже, все они равноправны. Каллиграфы часто избегают вещей, не слишком удачных с технической точки зрения, по умолчанию полагая, что это некрасиво. А ведь именно это решение может быть самым прекрасным, потому что в нём заключены разнообразные уровни человеческих смыслов.
Вообще мне кажется, что каллиграфы — это, как правило, достаточно зажатые контрол-фрики, и многие из них хотели бы работать свободнее. Но когда пытаешься выяснить, что они подразумевают под этой свободой, то никогда не услышишь, что это свобода выражения всей гаммы человеческих чувств. Включая негативные эмоции — страх, замешательство, сомнение, неуверенность или любые другие серые или тёмные стороны, которые делают жизнь полной. Форма букв — это лишь средство для выражения того, что рождается в процессе исследования и художественной разработки.
Вы всегда так мыслили или был момент, когда для вас всё поменялось?
О да, я был совсем другим. Отрицание — это важный психологический процесс. Я помню, как в юности считал, что Джексон Поллок совершенно ужасен (и даже Сай Твомбли). Я изменился, это заняло два или три года моей жизни. Я помню, как то, что поначалу отталкивало меня в Сай Твомбли, стало завораживающе привлекательным. Конечно, общение с Гринуэем способствовало этой трансформации, и должен сказать, что потихоньку знакомясь с миром каллиграфии — это прозвучит заносчиво, но я смотрел, чем занимались каллиграфы, и понимал, что так они ничего не достигнут. Я любил каллиграфию и думал, что, если за её развитие отвечают эти люди, она умрёт. Я много размышлял об этом, пока не пришёл к пониманию, что нужно искать новые идеи, и тогда запустился процесс трансформации. Мне было тридцать лет — тогда казалось, что понимание пришло довольно поздно. Но по крайней мере это произошло.
С чего вы начинаете работу над проектом? Когда выбираете стиль письма, думаете ли о том, что вы хотите сказать или какую эмоцию хотите выразить, прежде чем выбрать те или иные формы знаков?
Я использую разные подходы. Для работы с бумагой у меня есть ритуал, благодаря которому я не сразу приступаю к проекту, а втягиваюсь в работу постепенно. Я растягиваю большой лист, поверх накладываю рисовую бумагу, что занимает некоторое время, — мне ещё не надо ничего делать, ничего рисовать. Затем покрываю грунтом, ему нужно высохнуть, потом нужно его отшкурить. Так что проходит около трёх дней, прежде чем я начинаю работать собственно над графикой. Следующий этап — создание фона, я часто использую металлические штампы, которые молотком вбиваю в грунт. Я использую первое слово, которое пришло мне в голову, не беспокоясь о том, куда меня это приведёт. К моменту, когда первое слово появилось на бумаге, второе приходит на ум, так складывается предложение, и я продолжаю печатать. Этот процесс даёт огромную свободу в создании композиции.
Так я могу экспериментировать гораздо больше, чем с пером. Это заложено в самом процессе — текст рождается сам собой. Я знаю, что это будет фоном, и не беспокоюсь об ошибках или неверно выбранных словах — если что, выскоблю лишнее. Так возникает процесс, в котором определённые концепции, идеи и некая поэзия — concrete poetry — проявляются на поверхности листа. Я наслаждаюсь этим. А потом заднему плану надо как-то ответить, какой-то другой композицией, другими словами — нарисованными или написанными. Это, пожалуй, самая сложная часть процесса. Отчасти потому, что надо искать визуальный баланс, отчасти потому, что для меня важно, чтобы была определённая степень напряжения в чтении, чтобы зритель не прочитал слишком мало или слишком много.
Когда вы работаете над проектами, в которых необходима историческая каллиграфия? Вы начинаете с исследования или у вас уже всё есть в голове?
Всё уже в моей голове.
Вы что-нибудь меняете или оставляете исторические формы?
Зависит от проекта. Если это что-то вроде проекта, который я делал по заказу Падерборн-музея (Paderborn Museum) в Германии, тогда не меняю — они просили использовать конкретный средневековый почерк, я так и поступил. Следить за пером в макросъёмке — одно удовольствие. Видно волокно пергамента, каждое движение птичьего пера, они говорят сами за себя. Использовать исторический почерк в чистом виде — это совершенно нормально. А если мы говорим о чём-то вроде моих работ для документального сериала о Генри VIII… Несмотря на то что бóльшая часть основана на историческом почерке, я всё-таки посчитал нужным добавить немного драматизма, чтобы заинтересовать камеру. И в итоге мы ушли достаточно далеко от исторической правды.
В ваших работах есть два типа графики — текст как текст и текст как графика. Вы чувствуете, когда переключаетесь от одного к другому? Когда думаете о тексте, а когда о картинке?
Это как раз то, о чём мы говорили с Гринуэем все эти годы: текст как текст и текст как картинка — раздельны ли они, могут они быть одним и тем же, может ли человек рассматривать и читать одновременно? Для себя я решил, что это невозможно — по крайней мере в латинице. Мы либо рассматриваем, либо читаем, к тому же разными частями мозга.
А когда вы пишете каллиграфию, это текст или картинка?
Я всегда пишу текст и всегда пишу буквы. Знаю, какие слова я пишу, и прекрасно осознаю, насколько они читаемы, насколько я хочу, чтобы они были читаемы. Существует некое чувство «приятия» слова — как другой человек его воспримет. Но это также и о моём собственном восприятии. Если я над чем-то работаю и чувствую, что начинаю слишком много читать, то усложняю работу, чтобы читать стало сложнее.
То есть отношения между «текст как текст» и «текст как графика» связаны с определённым уровнем удобочитаемости?
Да, я ищу нужный мне баланс. И это связано с тем, насколько я готов впустить зрителя в свою душу. Честно говоря, каллиграфия для меня — это всегда решение, насколько я готов показать себя миру. Иногда это происходит через слова, но чаще через картинку. Графика не обманывает, в ней можно увидеть всё скрытое, замаскированное и настоящее, живое, честное. Слова хитрее, они не всегда всё рассказывают, им нельзя доверять так, как графике. Если, конечно, вы знаете, как смотреть.
В работе вы используете больше интуицию или рациональное начало?
Я всегда считал, что я очень рациональный человек, но в последние годы понял, что во мне одни эмоции. У меня сильно развито рациональное начало, и поэтому я всегда думал, что оно всем управляет, но это не так. Я хочу сказать, что, конечно, важно использовать силы разума, логики, но на самом деле решения принимают интуиция и эмоции. В художественном проекте только они имеют ценность. Но если в вас нету рационального начала, которое собирает и упорядочивает всю информацию, — это тоже нехорошо. Нужно уметь это делать. Если весь процесс строить на эмоциях, получится небрежная и сентиментальная работа.
Есть такая вещь, которую я называю профессиональной интуицией, — когда за плечами много лет практики и уже не знаешь, почему принимаешь именно такие решения, ведь бóльшая часть знаний хранится в подсознании.
Да, не знаешь рационально, но точно знаешь. В биологии говорится о «настоящем» и «умозрительном» согласии. «Умозрительное» согласие значит, что ты понимаешь идею и говоришь — «да, я согласен с этим», а «настоящее» — что знание сидит очень глубоко внутри. Такое не приходит сразу, этому учатся годами практики.
Вы рассказывали мне о профессоре Хансе-Йоахиме Бургерте (Hans-Joachim Burgert), чьи исследования сильно повлияли на вас. Не могли бы вы рассказать о нём поподробнее?
Ханс-Йоахим Бургерт был профессором гештальта (Gestaltung) — формального анализа — в одном из университетов Берлина и в какой-то момент заинтересовался письмом, каллиграфией, формами букв и применил метод гештальта к анализу форм. Я был студентом, изучал каллиграфию и в тот момент очень интересовался арабской и китайской каллиграфией, но когда мой преподаватель спрашивал: «Что именно тебя так восхищает?» — я не мог найти ответа. Я только знал, что мне это нравится. И вдруг из ниоткуда возник этот немецкий профессор со своим мастер-классом.
Ханс-Йоахим учил смотреть на буквы и создавать буквы как самостоятельные формы, а не просто повторять уже известные контуры знаков алфавита. На мастер-классе большинство участников-профессионалов были совершенно выбиты из колеи его идеями, им было сложно принять подобный взгляд на каллиграфию. Зато те, у кого было меньше опыта, прекрасно провели время. Ханс-Йоахим попросил меня переводить, так как я единственный в классе говорил по-немецки. В течение недели я помогал ему во время занятий, а под конец он предложил мне перевести его книгу.
Так у меня появилась возможность поближе познакомиться с его идеями. Я вдруг увидел аналитический язык, которым можно описывать арабский, китайский, хинди, латиницу или кириллицу. Это было потрясающе! Он выставлял оценку каждой системе письменности, и в этой системе буквы Траяновой колонны не выдерживают экзамена, у них нет ни одного балла. Они ужасны с точки зрения gestalt, потому что в них нет контраста форм, лишь ровное серебро текста. А надписи примитивных людей получают очень высокую оценку, потому что в них есть массивные элементы, маленькие элементы, места с напряжением внутри и открытые, расслабленные, горизонтали и вертикали — настоящий графический язык.
При этом Ханс-Йоахим совершенно не интересовался выражением эмоций. Его интересовало лишь, создают ли эти формы некий интересный, напряжённый с графической точки зрения язык. Представьте себе музыкальную композицию, где музыкальная тема развивается, повторяется в вариациях и подходит к некоему завершению. Письмо, в его представлении, должно было развиваться так же. В него должен быть заложен достаточный уровень вариативности, чтобы между элементами могло возникнуть графическое напряжение. Ханс-Йоахим говорил, что в западной типографической традиции этого совершенно нет. В серебре набора ни одна буква не выбивается — равномерное, серебристое сияние работает на функциональность, но с графической точки зрения там не на что смотреть. Только читать. А в арабском, например, текст может быть функциональным, но когда подключается каллиграфия, то на первый план выходит графическая ценность картинки, а не функциональность. Подобный анализ перевернул мой мир.
Я стал упражняться в каллиграфии, экспериментируя как только мог, затем собрал то, что получилось, и отправил Ханс-Йоахиму в Берлин. Он прислал их обратно с одним-единственным комментарием: «Продолжай», и мне этого было достаточно. Я пришёл мысли, что, если графические качества арабской или китайской каллиграфии так сильны, я смогу чему-то у них научиться, а затем, возможно, и перенести их идеи в латиницу. Разумеется, речь шла не о безвкусной стилизации латиницы под ислам, а о том, чтобы использовать определённые графические методы.
Возьмём расстояния между буквами. Давайте сделаем их нарочито разными и доведём эту разницу до крайности. Это кошмар типографа. Но для каллиграфа это музыка. Так я пришёл к выводу, что люди, работавшие с латиницей начиная с Древнего Рима, были типографами, а не каллиграфами. Так что по большому счёту у нас, на Западе, нет каллиграфии. Нам ещё предстоит её изобрести.
В арабском есть идея большей разницы между ростом строчных знаков и длиной выносных элементов, есть горизонтальные продолжения форм и нерегулярная плотность письма. В китайской каллиграфии главное, чему мы можем научиться, — это разная плотность внутри знаков. В некоторых знаках всего три штриха, а в других двадцать, в каких-то по сорок. Это означает, что неизбежно некоторые места будут светлыми, а другие тёмными. То есть в китайском невозможно получить серебро текста из-за количества штрихов, приходящихся на одну и ту же площадь. Мне кажется, это его достоинство. Добавьте к этому то, что в китайской каллиграфической традиции кисть рассматривали как очень чувствительный инструмент, способный передавать эмоции. Этого нет ни в латинской каллиграфии, ни в арабской. Жёсткий пишущий инструмент в отличие от кисти никогда не рассматривался как эмоциональный.
И это всё относится к ци (учение об энергии, которая через руку каллиграфа и кисть переходит на бумагу; считается, что у профессионального каллиграфа формы знаков зависят от потока ци).
Точно, это всё про ци… Так что да, у них была кисть, была бумага. И эта чувствительность из-за кисти. Во время сдачи экзаменов должностными лицами — вы ведь знаете, что в имперском Китае все государственные работники сдавали экзамен, перед тем как занять должность, — главным предметом была каллиграфия, потому что прежде всего они должны были уметь красиво написать отчёт. И ещё потому, что китайцы считали, что могут определить характер человека по почерку — будет ли он хорошим чиновником, будет ли честным, например. Другими словами, графология. Китайцы изобрели графологию более 1000 лет назад.
Но всё же, не будучи носителем языка, очень сложно понять и прочувствовать взаимоотношения между культурой и текстом.
Безусловно. Что я чувствую и знаю в результате изучения арабских и персидских почерков — они созданы для написания поэзии. Нет сомнений, что персы просто помешаны на поэзии, это самый поэтичный народ. У них есть изумительный, нисходящий по диагонали почерк nasta’liq, который они используют для поэзии. Этот почерк в строчке не похож на солдатов в строю, он летит, как лист на ветру или что-то в этом роде. Китайская каллиграфия и даже в большей степени японская каллиграфия развивались, чтобы передать лёгкость поэзии, — и это заметно.
В Европе каллиграфы никогда не были образованным классом. Это был рабочий класс — писали то, что приказал начальник. Люди литературы — поэты, императорский двор — не занимались развитием искусства каллиграфии, ответственность за его развитие лежала на служащих. Японская каллиграфия развивалась благодаря людям, пишущим поэмы. Нам сложно себе представить что-то подобное. Я не знаю историю почерка nasta’liq, насколько в его создании принимали участие именно поэты, но влияние поэзии на него заметно невооружённым глазом. Что касается Востока — очевидно, что там этим занимались высшие слои общества, владеющие художественным языком. Аристократы в Европе никогда не создавали искусства.
Расскажите, пожалуйста, поподробнее о создании Rijksbook.
Марсель Вандерс пригласил меня и Массимо Полелло (Massimo Polello) поучаствовать в проекте. Поначалу мы пытались следовать указаниям книжных дизайнеров, с которыми работали, но достаточно быстро поняли, что из этого ничего не выйдет, так что Массимо и я начали делать то, что считали правильным. Мы совершенно не следовали эскизам, но дизайнеры были довольны нашей работой.
После того как вся ручная работа была готова, что было дальше? Много ли вам пришлось ретушировать?
Очень много. Я считаю, что не имеет смысла «играть в честность» и не ретушировать работы. Если работа пойдёт в печать, значит, зритель увидит оттиск, а не оригинал. Поэтому я никак себя не ограничиваю в цифровой постобработке. Так продуктивнее, работы получаются быстрее и лучше.
Я обычно использую серые чернила, потому что так проще работать с цветом в фотошопе. Работая над каждой композицией, я пробовал разные инструменты, пока не находил тот, который даёт правильное ощущение, затем писал текст, не обращая внимания на ошибки и неточности. Все украшения и дополнительные элементы я чаще всего писал отдельно, потом садился за компьютер, сканировал всё в высоком разрешении и соединял в фотошопе. Получалось примерно час работы руками и затем ещё четыре в фотошопе.
Для традиционной каллиграфии звучит прямо-таки революционно.
Обычные люди увидят каллиграфию в книге и скажут, что это прекрасно, очень красивые буквы. Каллиграфы посмотрят и скажут то же самое, но если им рассказать, что это всё отретушировано, — для них это трагедия. Что ж, мне это не интересно. Для меня это ремесленная работа, а не произведение искусства, и чтобы получить наилучший результат, я использую и аналоговые, и цифровые инструменты. Кроме того, сказать по правде, бюджет был не такой уж большой, поэтому я должен был делать всё очень быстро. Приходилось выдавать по странице в день, таким был график работы.
Вы американец, живущий в Европе. Чувствуете ли вы разницу между миром каллиграфии в Европе и Штатах?
Различий очень много. Америка — страна китча. Когда я там провожу мастер-класс «Развитие смысла», на котором мы создаём журнал, работая с текстами (включая каллиграфию), китча удаётся избежать. Я могу научить их работать с концепциями, а не просто делать милые вещи. Это демографическая проблема, на мастер-классы приходят женщины за 40–50, а китч — это что-то вроде их естественной среды обитания. Европейцы строже к подобным вещам, и у них лучше вкус. Лучшие каллиграфы Европы создали современный язык каллиграфии. Не англичане, кстати. Я имею в виду континентальную Европу, именно здесь находятся лучшие каллиграфы.
Приходится ли вам постоянно тренироваться или это как с велосипедом?
Как велосипед, да… Наверное, я должен тренироваться, но я даже не знаю, что тренировать, потому что я работаю с очень разными вещами. Когда мы делали Rijksbook, я был приятно удивлён, что до сих пор хорошо пишу классическими почерками. Но вот, например, я работаю над двумя книгами, которые могли бы быть одной или четырьмя, — это просто множество страниц, заполненных сочными цветами и экспрессивной графикой. Я не знаю, какой будет объединяющая тема, если листы соберутся в книги, и я до сих пор пытаюсь найти стиль букв, который бы им подошёл. У меня никак не получается, я уже всё перепробовал. Но продолжаю писать, создаю множество вариантов, а когда вставляю их в книгу — они не вписываются. Возможно, я должен остановиться и поменять правила игры. Если так не работает, должно произойти что-то иное — может быть, там и вовсе не будет текста или что-то ещё, я пока не знаю. Но это нельзя назвать тренировкой, я просто долго пытаюсь что-то понять.
Расскажите, пожалуйста, о книге художника.
Я не работал над книгами много лет, а потом появилась «Книга ошибок», которая целиком меня захватила. И я подумал, что, может быть, стоит создавать больше книг. Но, знаете, когда я вижу подобные книги, чаще всего они меня расстраивают. Возможно, мне нужно какое-то время, чтобы понять, что такое книга художника, определить её параметры.
Книга кинетична, она взаимодействует со зрителем не так, как скульптура или картина. К тому же ей всегда сопутствует ожидание определённых отношений между текстом и графикой. Это сложный медиум, чтобы его использовать, мне должно понравиться то, что нового я могу привнести в отношения текста и картинки, и с точки зрения кинетики книги. Мне неинтересно переизобретать конструкцию книги. Потому что мне кажется, что там и так достаточно вопросов. Для меня гораздо интереснее, что происходит, когда вы переворачиваете страницу, как использовать этот процесс. И как включить в книгу фотографию — это главная вещь, о которой я сейчас размышляю. Книга — плоский объект: когда вы её держите, вы чувствуете её толщину, снизу ваша ладонь или колени, она не похожа на окно. Вот картина на стене, например, может быть окном. Но у нас всё-таки есть книги с фотографиями, и тогда страница, тонкий лист, становится окном. В этом заключается огромное противоречие, завораживающее противоречие плоскости и глубины. И если вам нужно сочетать фотографию с нарисованными знаками, явно плоскими, возникает напряжённое противоречие. Мне кажется, это было бы очень интересно исследовать.
У вас есть любимый инструмент?
Мой любимый инструмент — это мой мозг (смеётся). Недавно мне нужно было сделать пару страниц для «Книги ошибок». У меня в студии есть большой стол, я разложил на нём бумагу, на все семь метров, и начал покрывать её белым гипсом. Гипс быстро сохнет, поэтому в него нужно постоянно добавлять воды. В итоге я был белый от ушей до пяток, а поверхность бумаги вся в разных белых текстурах. Я начал писать кистью и чёрной тушью, но вдруг подумал: «Не нужна мне эта кисть», — и продолжил руками, а вскоре уже весь был на столе, плавая в этом всём. Я не знаю что в меня вселилось, но, когда всё закончилось, я был покрыт тушью с ног до головы и чуть ли не плакал, переполненный эмоциями. И, кстати, получилась совершенно замечательная страница.
Возможно ли создать что-то красивое, не вовлекаясь эмоционально?
Мне кажется, что если вы сами не вовлечены эмоционально, то и никто другой не будет. Получится что-то вроде кристалла. Наверное, меня это интересовало в юности, но не сейчас. Жизнь слишком коротка. К примеру, Рафаэль — это чистая красота, даже слишком красивая. Кстати, Микеланджело его ненавидел, они часто встречались в Ватикане. Рафаэль был красивым мальчиком, очень популярным, но, безусловно, работы Микеланджело в миллион раз лучше.